А. Бертьен.

Твёрдость верхнего "Ля".

      C'est la vie...
     /Народная мудрость./
     ...Девушка пела на панели. Голос её дрожал и переливался, как бы вторя порывам осеннего ветра... Она была в одном только тоненьком платьице на голое тело, левая бретелька которого была приспущена — она как бы упала с плеча, едва не обнажив грудь — так учила их мать привлекать внимание прохожих. Было ещё не холодно, но это платьице... Это обнажённое девичье плечо... создавали впечатление, что девчушка дрожит от холода на ветру — и, будто бы в такт этой дрожи, дрожит её голос... Уловка срабатывала: прохожие действительно обращали на неё внимание — кто ускорял шаг, потупив глаза в землю, кто что-то бормотал про себя — иной сочувственно, а иной и зло — но не останавливался никто. Девушка пела на панели...
     Наконец подле неё остановился какой-то франтоватый щёголь и принялся жадно её рассматривать. Взгляд его, мельком скользнув по прелестному личику девушки, опустился ниже, миновав обнажённое плечо и споткнувшись на оттопыривающих платьице сосках девичьих грудей. Игра эта ему явно нравилась: он стоял и смотрел — пристально, явно наслаждаясь — и девушка готова была поклясться, что изо рта у него вот-вот потекут слюни. Наконец он поднял руку, и, едва касаясь маникюрным пальчиком девичьего лица, провёл от мочки уха, по подбородку, наискосок, вниз... Девушка едва не отстранилась — ей был явно неприятен и этот франт, и этот осенний день, и то, для чего она пришла сюда — но мать была неумолима: "Каждый должен зарабатывать свой хлеб сам", — твердила она, не заботясь при этом о методах и средствах и не придумав для дочерей никакой иной работы. Франт — со смесью удивления и превосходства на лице — склонил голову набок, как бы рассматривая объект предполагаемого удовольствия в таком ракурсе. Девушке стало не только неприятно, но и страшно: она, рано научившись "навскидку" разбираться в людях, не ждала ничего хорошего от подобного типа "заказчиков". Но — "работа есть работа", перед клиентурой терять лица было нельзя и... В глазах девушки стояли слёзы. Франт отнёсся к этому философски.
     — Чёрт возьми! Какое сопрано! — Вдруг послышалось у него за спиной. Франт обернулся. Сказанное явно принадлежало огромного роста толстяку, который, вторя укоренившейся привычке своей, засунул большой палец за отворот жилетки и, нервно теребя остальными, оставшимися снаружи, пальцами, задумчиво рассматривал певунью.
     — Но — полное отсутствие слуха. — С мрачной ухмылкой констатировал другой, чуть менее толстый и заметно более низкорослый, лысеющий господин.
     — Я первый к ней подошёл. — Вызывающе вздёрнув подбородок, констатировал франт, но джентльмены не обратили на него никакого внимания.
     — Слух, батенька, совсем не обязательно отсутствует напрочь... — Задумчиво глядя на девушку, медленно, с расстановкой, произнёс первый. — Вполне может быть, что она просто не имеет никакого представления об этом... Но тембр-то, коллега! Каков тембр! — И он, гордо взглянув на собеседника, как будто этот тембр являлся его личным достоинством или достоянием, даже, приподняв левую руку, потряс находящейся в ней тростью, будто бы увековечивая свои слова или призывая всех убедиться в их справедливости.
     — Мда. Тембр действительно хорош. На дороге не валяется. — Хмуро ответил ему коллега. — Да только...
     — Что только?
     — Стоит ли игра свеч?
     — Позвольте... — Франт едва не втиснулся между ними. — Я к ней первый подошёл... — И он, смерив толстяка оценивающим взглядом, дерзко наступил ему на ногу.
     — Думаю, что стоит... — Задумчиво ответил коллеге тот, не потрудившись взглянуть на франта, а лишь отодвинув его чуть в сторону, как какой-то посторонний объект, мешающий светской беседе.
     — Ну, так рискуй. — Пожал плечами собеседник. — Если хочешь.
     — Хочешь — не хочешь... — Задумчиво пробормотал толстяк. — Но такого сопрано мне слышать не доводилось. А тут... Как ты сказал — "на дороге не валяется"? Так вот, как видишь, коллега — как раз валяется. — Мрачно закончил он и обернулся к девушке:
     — Пойдёшь с нами?
     — Да, да... — Девушка быстро-быстро закивала в ответ, даже не спросив, по обыкновению, куда идти и что нужно будет делать — так ей хотелось избавиться от наглого франта, общение с которым явно не предвещало ничего хорошего. На его фоне эти двое господ были просто чудом, просто подарком судьбы — и ей было плевать на то, что один не в меру толст, а другой — слишком лыс. Ей так хотелось поесть, отогреться и отоспаться в тепле... Что с ней при этом будут делать — ей, по большому счёту, было совершенно безразлично.
     — Ппааазвольте!!! — Голос франта сорвался в фальцет. — Я к ней первым подошёл! — И он снова попытался втиснуться между джентльменами, пытаясь, по малорослости своей, приподнявшись на цыпочки, заглянуть толстяку в лицо. Тот, поморщившись, вновь лишь отодвинул его в сторону — но то ли сделал это слишком поспешно, то ли просто не рассчитал сил — франт, споткнувшись, полетел в лужу.
     — Пойдём. — Спокойно протянул девушке руку толстяк. И она, с радостью приняв руку своего избавителя, улыбнулась ему. Он едва заметно поморщился — как будто промелькнула в его голове мысль о том, что она точно так же улыбнулась бы любому другому, окажись тот на его месте.
     Франт вскочил, и, не отряхиваясь, бросился на обидчика, как бык на тореро. Тот, почувствовав столкновение, обернулся, и, оценив слегка утомлённым взглядом соперника, молча отпустил руку девушки и протянул коллеге свою трость. Тот принял её, пряча улыбку — видимо, неплохо понимая, что сейчас произойдёт. Толстяк легко отобрал трость франта, которой тот как раз вознамерился его попотчевать; столь же легко, как бесцеремонно, развернул молодца спиной к себе, бросив мельком брезгливый взгляд на его мокрую манишку и физиономию; затем, прижав трость бедняги к его горлу, придавил его к своей груди, и, положив на огромный живот свой, приподнял — так, что бедняга задрыгал ногами, как повешенный. Коллега его при этом едва сдерживал смех — видимо, слухи о силе толстяка отнюдь не были преувеличением, а подобные упражнения производились далеко не впервые. Неизвестно, сколь долго это продолжалось бы, как и неизвестно, привело бы это к необходимости вмешательства полисмена, наблюдавшего издали всю эту сцену, или нет — но тут трость франта, обломившись, спасла своего хозяина, и тот, хрипя и держась двумя руками за горло, сполз по животу толстяка на землю, где и остался сидеть, выпученными глазами созерцая мир вокруг.
     — Пойдём... — Повернувшись к девушке, по-философски спокойно повторил толстяк, протянув ей руку. Она, без малейших колебаний вложив в эту руку свою, сделала лёгкий книксен, и, совершенно почти счастливая и умиротворённая, пошла с ним. Легко и непринуждённо. Она была готова идти с ним куда угодно...
    
* * *

     ...Прошло всего несколько лет, и никто не узнал бы в этой шикарной светской даме недавнюю "девушку с панели". Никто из тех, кто был посвящён, не посмел бы напомнить ей о её недавнем прошлом. Она быстро почувствовала вкус славы и привыкла к нему. Её работоспособности дивились все и завидовали многие. Она же, вспоминая истоки этой работоспособности, лишь загадочно улыбалась. Покровитель не трогал её — лишь требовал: работать, работать и работать. Работать над собой — без устали, без принуждения, без понукания — ибо гений, как утверждал он, есть лишь на 1 процент — талант, а остальные 99 составляет труд — каторжный, каждодневный труд. Он запер её в своём загородном доме, приставив прислугу, которая и ублажала, и охраняла её, как пленницу. Он всё своё свободное время проводил с ней, обучая нотной грамоте, разучивая простые и сложные голосовые партии, заставляя исполнять одно и то же сотни, а то и тысячи раз — бывало, что то или иное произведение за месяц осточертевало ей настолько, что она впадала в истерику при первых же его звуках... Она не понимала, зачем он это делает — долго. По крайней мере — до тех пор, пока к ней не пришёл успех.
     Успех пришёл к ней как-то быстро и незаметно: через полтора года он уже решился показать её в консерватории, а затем, окрылённый озадаченностью коллег — спустя ещё полгода отправился с ней в турне. Её не знал никто — все шли на его имя. Композитор, концертмейстер, один из ведущих басов континента — это срабатывало безотказно. То, что с ним на афише значилась какая-то безвестная хорошенькая певица — вызывало лишь улыбку зрителей, или, даже, скорей, ухмылку: каждый "понимал", что "старику скучно одному в поездке" и... охотно прощал своему кумиру эти "невинные шалости".
     Когда она выходила на сцену — зал недоумевал: "Как? Зачем? Мы ведь и так всё понимаем, но — зачем же так-то?" — Зал воспринимал это, как святотатство.
     Когда она начинала петь — зал озадачивался: нервозная тишина, вызванная её появлением из кулис, быстро сменялась удивлением, изумлением, недоумением, осторожной радостью — чтобы тут же, после первой же её вещи, смениться бурной овацией. Зритель как бы просил прощения у них обоих за свои мысли при чтении афиш — а старый бес, всё прекрасно понимая, играл на этом — ещё и ещё раз беря её за кончики пальцев и величественно подводя к самой рампе — где платье её светилось, очерчивая юную фигурку — всю — и приводя зрителей в неописуемый восторг.
     Потом она начинала петь снова — и снова зал, затаив дыхание, наслаждался прелестью тембра неслыханного меццо сопрано, которым обладала эта никому не известная девушка. Была ли она красива? Да, пожалуй. Любая женщина красива, если счастлива и улыбается. Она была красива всегда: в счастье, в радости, в горе, в беде — красива своей милой детской непосредственностью. Она невольно подкупала зрителя этой своей кажущейся простотой, а старый бас старался сохранить её — такой, пряча на своей вилле и не показывая обществу. Он полюбил её — как дочь, как племянницу, как невестку: он опекал её, не желая ничего большего, не желая даже надеяться на её какую-либо взаимность и — даже — боясь такой взаимности: ибо он прекрасно понимал, что внутренний мир этой девушки может оказаться гораздо проще и прагматичнее, чем её внешность и её голос...
     Он учил её — манерам поведения в обществе, умению вести беседу — а она не понимала, зачем ей это надо. Лишь только заметив, что несоответствие её поведения предъявляемым им требованиям вызывает явное неудовольствие и озадаченность поклонников, вплоть до утраты интереса к ней — она смирилась с его диктатом и в этой области.
     Так постепенно она вживалась в образ "молодой талантливой певицы", завоёвывая восторги публики и симпатии поклонников. Ей это нравилось. А надоедливый старикашка начал понемногу раздражать: Ну, чего он опять прицепился? Что там? Слишком твёрдое верхнее "ля"? Ну и что? Оно должно быть мягче? Это кто сказал? Он сказал? Ну, и что из этого? А мне такое больше нравится. Жёсткое. К тому же, я вчера поинтересовалась у молодого человека, который принёс корзину с цветами в уборную, как ему нравится моё верхнее "ля" — так он просто рассыпался восторгами, восхваляя его звучность и щёлкость. Щёлкость — это ведь, примерно, как твёрдость, да? Так вот именно это ему и нравится. Что? Он — профан? Ну, знаете ли... Если всех ценителей обзывать профанами... Что? Все и есть профаны? За исключением полпроцента избранных? Тогда я не вхожу в эти полпроцента. Да, я профанка. Что? Профан? Но я же девушка, значит — профанка. И не спорьте со мной — у меня уже сил нет с Вами спорить...
     ...Старый бас уже несколько раз пожалел, что втянулся в это дело. Его лысеющий друг как-то сказал ему — прямо при ней, глядя на неё оценивающим взглядом:
     — Зря ты с ней спутался, чует моё сердце... Головка у девки уже кружится — даже не кружится, а вертится, как флюгер: ума-то в ней совсем нет, одна оболочка: куда ветер подует, туда и вертится... — Она обиделась: Да как он смеет так с ней разговаривать — с ней, звездой первой величины? — Что такое звезда первой величины, она не знала. Но как-то услышала, что её так назвали — и ей понравилось. Жутко понравилось. И тогда она решила, что она — звезда. И не какая-нибудь, а именно первой... величины. Но, почему-то, когда она сказала об этом толстяку — тот лишь снисходительно улыбнулся в ответ. И тут её прорвало: Да кто он такой, чтобы спорить с ней? Отныне она будет делать всё так, как сама хочет — и посмотрим, как отреагирует публика.
     — Посмотрим... — Устало прошептал он.
     — И вообще — мне хотелось бы знать, куда деваются сборы от концертов? Мне нужна новая карета, новые платья — так мне что, покупать это на деньги, полученные от поклонников?
     — Боже тебя упаси, детка... принимать деньги от поклонников... — Отрешённо прошептал он.
     — Я считаю, что со мной обходятся несправедливо. — Твердо заявила тогда она. — Я только работаю, работаю, работаю — то с Вами, то без Вас — я даже не вижу мужчин.
     — О, боже... да зачем они тебе, детка?...
     — Неужели непонятно? — Окинув его презрительным взглядом, фыркнула она. И вдруг... Он посерел как-то неестественно и начал медленно оседать в кресле.
     — Что? Что случилось? — Она решила, что он пытается её разыграть.
     — Ничего... Пппо...ззови горничную... — Едва слышно прошевелил синеющими губами он. Пожав плечами, она позвала.
     Горничная, едва увидев всё это, бросила на неё полный презрения взгляд и, как-то неестественно взвизгнув на весь дом: "Доктора!", — метнулась к аптечке. Порывшись дрожащими руками в ней, разбросав при этом часть содержимого на пол, она нашла какие-то таблетки, отсыпала две или три в стакан и залила их водой из графина. Старик едва смог выпить немного воды, но таблетки проглотить уже не сумел. Тогда девушка, обливаясь слезами, высыпала мокрые таблетки просто в руку и начала пальцами засовывать их старику в горло. Тот захрипел и обмяк.
     — Что... Что вы делаете? — Испугалась "певица".
     — Ппошла ввон, мрраззь... — Глотая слёзы и едва сдерживая рыдания, едва выдавила сквозь сцепленные зубы горничная, пытаясь вывалить грузное тело хозяина из кресла на пол и разместить его там поудобнее.
     — Чтоооо? Что Вы сказали? — Опешила певица. С ней давно так никто не разговаривал — она уже успела привыкнуть к манерам общения, принятым в высшем свете и уверовать в то, что она есть неотъемлемая его часть.
     — Я сказала: пошла вон отсюда, шлюха. Вон из этого дома — и чтоб глаза мои тебя здесь больше не видели. — Не поворачивая головы и продолжая колдовать над телом, устало ответила ей горничная. — Вышвырните эту тварь отсюда, — кивнула она на певицу двум лакеям, влетевшим в комнату в этот миг. Один из парней бросился к хозяину, а другой, не в силах, видимо, побороть недавнее почтение к молодой певице, взял её под локоть и аккуратно, но настойчиво, выпроводил в гостевую комнату.
    
* * *

     Хоронили толстяка пышно. "И чего они столько денег на это тратят? Не иначе, грохнули на церемонию целое состояние... Плакали мои денежки... Теперь, поди, ничего и не отсудишь: нечего...", — Вздыхала, поглядывая на гроб, певица. Даже скупая слеза прокатилась по её щеке — "это должно выглядеть так трогательно", — подумала она.
    
* * *

     Слух о том, что старик помер, будучи наедине с ней, распространился быстрее ветра. Она теперь не ловила на себе восторженные взгляды — они были всё больше презрительными, или осуждающими, или... Сочувствующим, на худой конец. Не восторгался ею теперь никто.
     — Ты теперь никто. Слышишь? Пойми это и смирись. — Как-то безразлично ответил ей его друг, когда она пришла к нему и попыталась заговорить с ним о гастролях. Он даже не впустил её в дом — так и разговаривал с ней на пороге... — Ты нужна была в этом мире только ему — да и то я не понимал, зачем. Теперь лафа кончилась. Пойми это. Иди и работай — и тогда ты не будешь голодать, по крайней мере. Но обо всём, что было — забудь. Публика не примет тебя без него — особенно, после того, что случилось. — И он закрыл дверь перед самым её носом.
    
* * *

     Она проглотила обиду, но затаила её. Она пыталась доказать, что она чего-то стоит — и пыталась искать импресарио. Всё было напрасно. Наконец ей предложили работу... в ночном клубе. Петь в стиле шансон, при этом ходить полуодетой между столиками, изредка теряя ту или иную деталь своего туалета. Она возмутилась: "я — оперная певица, что вы себе позволяете!", — Но перед ней, пожав плечами, молча закрыли дверь.
    
* * *

     Через месяц она была рада, что другой клуб взял её стриптизёршей. Ещё через месяц её выдворили оттуда — за то, что она присела на колени к посетителю, который провёл по её ноге рукой, когда она проходила возле его столика. Больше её не взяли никуда.
    
* * *

     ...Девушка пела на панели. Голос её дрожал и переливался, как бы вторя порывам осеннего ветра. Она была в одном только тоненьком платьице на голое тело, левая бретелька которого была приспущена — она как бы упала с плеча, едва не обнажив грудь — так ещё в детстве учила их мать привлекать внимание прохожих. Когда это было, о Господи... В глазах у девушки стояли слёзы. Было ещё не холодно, но это платьице... Это обнажённое девичье плечо... создавали впечатление, что она дрожит от холода на ветру — и, будто бы, в такт этой дрожи, дрожит её голос... Уловка срабатывала: прохожие действительно обращали на неё внимание — кто ускорял шаг, потупив глаза в землю, кто что-то бормотал про себя — иной сочувственно, а иной и зло — но не останавливался никто. Девушка пела на панели... За её спиной был порт. Морской порт — единственное место в городе, где можно было найти кусок хлеба круглый год.
     Наконец подле неё остановился какой-то подвыпивший матрос и принялся её рассматривать. Взгляд его, мельком скользнув по прелестному личику девушки, опустился ниже, миновав обнажённое плечо и споткнувшись на оттопыривающих платьице сосках девичьих грудей. Икнув, он повёл взглядом дальше... Ниже... ещё ниже... Стыд и горечь переполнили девичье сердце... Матрос поднял руку, и, едва не сбив её с ног, провёл своей волосатой лапищей по её лицу, шее, руке... Пощупал грудь... Девушка едва не отстранилась — переполнившие её чувства гнали её прочь, подальше от этого места — но голод... Голод заставлял её стоять здесь и терпеть. Терпеть всё. "Каждый должен зарабатывать свой хлеб сам", — твердила её мать, когда ещё была жива. Она и зарабатывала свой хлеб. Как умела. Как учила её мать... "Работа есть работа", — говорила она. И девушка не смела пошевелиться... В глазах её стояли слёзы. Матрос не заметил их.
    
* * *

     — Глядите, какую кралю наши хлопцы откопали... — Кивнув туда, где полусидела-полулежала, обессилев после бессонной изнуряющей ночи в кубрике, она, сказал сменившийся только что вахтенный молодому унтер-офицеру.
     — Мда... а ведь на взгляд — вылитая ...., — и тот назвал её недавний сценический псевдоним. Она встрепенулась, ожила: здесь её знают, помнят... Но на это её движение никто не обратил внимания.
     — Подумать только, какие разные судьбы у таких похожих людей... — Согласился с ним штурман. — А как она пела... Боже...
     — Да, это было божественно... — Кивнул унтер-офицер, мечтательно прикрыв веки.
     — Интересно, а где она сейчас? — "Да здесь я, здесь! Это же я, поймите! Это — я...", — хотела вскочить и крикнуть девушка, но не могла найти в себе сил подняться. Тогда она решила запеть — может, они, услышав её, узнают её голос и поверят? Но только хрип раздался из прожжённого ромом за ночь горла...
     — Да... похожа... — Услышав этот хрип, грустно усмехнулся боцман. — А за ту — так ничего и не слыхать с тех самых пор, как покровитель почил. Говорят, что почил он, якобы, когда был с ней в постели — я не верю, правда; но, если так — то и слава богу: за ночь с той — и жизни не жалко... — пряча улыбку в усы, сказал он. — А насчёт этой... Надо бы распорядиться... — И он сунул в рот дудку.
     — Паааааччему б...ди на корабле? — Рявкнул он на всю глотку подлетевшему вестовому. — Выкинуть с борта на хрен, а тому, кто привёл — пять нарядов на камбуз! И мне пусть доложится... — Хмыкнул он уже более миролюбиво.
     — Есть! — Козырнул вестовой — и вскоре трое матросов, ухватив её за руки и ноги, поволокли к трапу.
     — Да... Ту бы так поволочить — интересно, как бы она отреагировала?... — Ухмыльнулся в усы, наблюдая за этой сценой, боцман.
     — Да ну тебя с твоими шутками... — Как-то печально ответил штурман. — Девку жалко...
     — Эту? Не жалей. Вот ту — было б жалко... — И унтер, оглядевшись, как бы ища её, шумно вздохнул.
     "Это же я... я... Это же была я... — шептала девушка беззвучно едва шевелящимися губами... — Это же — я..."...

     29/10/2001, 10/11/2001